Маршан вскочил и безумными глазами уставился на меня. Я не знал, что делать и стоял, как идиот, прижимая портфель к животу. Точнее, я знал, что сделать уже ничего было нельзя: полицейский исходил последними граммами крови. Лицо его было землисто-серым.
— Калебо! — закричал Маршан и бросился к одной из двух квартир на площадке. Старинная, тяжёлая дверь казалась запертой, но, когда Маршан толкнул её рукой, она широко распахнулась, визгливо жалуясь на несмазанные петли. Маршан вытащил из-под мышки пистолет и шагнул внутрь. Я потоптался на месте и осторожно заглянул в квартиру.
Маршан неподвижно стоял в коридоре с опущенным пистолетом. Он посмотрел на меня — лицо его было мучнисто-белым. Я подошёл ближе, не зная, куда девать свой дурацкий портфель.
Из коридора широкая арка вела в огромную, как танцевальный зал, комнату. Обставленная дорогой мебелью из светлого дерева, комната представляла собой что-то среднее между приёмной и кабинетом. Вдоль стен тянулись застеклённые стеллажи с книгами. У камина стояла игривая козетка и пара кресел. Сбоку от камина, за гигантским столом, заваленным бумагами и толстыми журналами, опустив голову на грудь, сидел пожилой мужчина. Его свитер, который, судя по рукавам был светло-серого цвета, на груди и животе набух тяжёлой чёрной массой. В комнате пахло также, как и на площадке — сырым, тягостным запахом свежей крови. Маршан неожиданно схватил меня за плечи и затряс, уставившись мне прямо в глаза своими расширившимися зрачками.
— Девчонка! — вдруг заревел он, как бешеный, оттолкнул меня, выскочил из квартиры и загрохотал вниз по лестнице.
Девчонка… Что он хотел этим сказать. Причём тут девчонка? Я вдруг вспомнил мрачную серую бесформенность, из которой гладели на меня холодные, колючие глаза. Я вспомнил густые, алые капли приторного мороженого на желтом платьице, и меня снова скрутила жестокая судорога тошноты.
Я задержал дыхание и сконцентрировал пытливый взгляд на деталях паркета, давно нуждавшегося в новом слое лака. Тошнота не отступала. Напротив, она неумолимо приближалась к критическому порогу, угрожая некоторым образом компенсировать вышеупомянутый недостаток лакового покрытия.
Гнусная девчонка с её отвратительным, ярко-красным эскимо в липких пальчонках, и с этими жирными, вальяжно расплывающимися пятнами на платье, упрямо торчала у меня перед глазами, где-то в самом центре моего мироощущения, почти блокируя своим демонстративно-детским личиком несовершенства профессорского паркета. Чем отчётливее вырисовывалась перед моим внутренним взором её до порочности невинная мордашка, обрамлённая жидкими, выгоревшими на солнце кудряшками, чем ярче полыхали на блёкло-жёлтом ситце алые пятна от мороженого, тем сильнее сдавливала мне горло тошнота. Странная причинно-следственная взаимосвязь между лирическим образом детства и нарастающими последствиями тряски в служебном автомобиле, побудила меня лихорадочно перетасовать в голове традиционно-выручающие образы, надеясь, что они вышибут мерзкую девчонку с её позиций, прочно укреплённых в моём сознании и желудочно-кишечном тракте.
Среди палитры образов и мазохистских воспоминаний — коллекции, которой мог бы гордиться любой застарелый параноик — предсказуемо на первый план выдвинулся эпизод в Барселоне. Это был один из тех сладких уколов в сердце, которые неуклонно востребуются мною после изрядной порции алкогольных напитков, поглощённых к унылом одиночестве. То есть. когда возникает острая необходимость к самосостраданию. Лет шесть назад я и бывшая миссис Дорф провели две недели отпуска, колеся по Испании. В Барселоне мы остановились в районе Баррио Готико, в старом обшарпанном отельчике, и провели дивный вечер слоняясь вверх и вниз по Лас Рамблас. Мы глазели на паноптикум живых статуй в самых фантастических обличьях и нарядах, на экзотические цветы, на мелкоформатный животный и птичий мир, выставленный на продажу, перемежали мороженое сангрией, объедались фруктами на неповторимом рынке Ла Бокерия, фотографировали друг друга в нелепых позах на фоне всего этого карнавала жизни, целуясь и хохоча невпопад. В конце Ла Рамблы, на Плаза Каталунья, сидели три парня-гитариста, виртуозно нанизывавшие один традиционный романс на другой: от затаённо-страстного «Беса ме, мучо», они выскальзывали в осенне-печальный «Историа д'ун Амор», через надрывающие, оборванные арпеджио вплывали в «Ноче де Ронда» и растворяли в душной каталонской ночи призывные, но безответные аккорды «Мухер». Внутри широкого круга, образованного весело покачивающейся и притопывающей в такт толпой, танцевали что-то среднее между вальсом и нетребовательным танго старичок и старушка. В их взглядах друг на друга было столько беспомощной нежности и беззаветной любви, что меня до дрожи пробрала тогда зависть к счастью этих людей. К чувствам, которые не заглушили время, войны, банкротства государств, ложь политиков и крушения империй. Я потянул Луиз за руку и мы осторожно, теряя ритм и наступая друг другу на ноги, завальсировали под очередную, до холодка по коже знакомую музыку, под одобрительные возгласы толпы, под безудержный гвалт Ла Рамблы. И тогда меня захлестнула волна сладкой беспечности, неожиданное ощущение сиюминутности счастья и безмерного, безграничного покоя. Все желания исполнились, все потери вчерашних дней растворились во всепрощении беспамятства. Впереди была только вечность жаркой ночи, переполненной смехом, поцелуями, сладкими запахами каталонской весны и бесшабашной россыпью гитарных аккордов.