Меня поселили в небольшой квартирке напротив Люксембургского Сада. В квартирке проживали ещё три француза-студента — исключительно безалаберные по английским студенческим стандартам молодые люди. Они помогали мне практиковаться во французском, я их тренировал в английском, но дальше лингвистического симбиоза дело не шло. Мне было неинтересно цепляться вместе с ними к девчонкам в барах по вечерам или трястись в оглушающих ночных клубах глубоко за полночь. Да у меня и не было на это лишних денег. Несмотря на то, что я с утра помогал в соседнем продуктовом магазине разгружать товар и давал два-три раза в неделю частные уроки английского детям из зажиточных семей, заработанных мною денег с трудом хватало на питание и книги. Точнее, на книги, которые я безостановочно закупал у местных букинистов. Деду я врал, что нам предоставляли не только бесплатное жильё, но и кормили.
Книги, пища и крыша над головой. И Париж вокруг меня. Большего мне было и не нужно. Я вставал в пять утра и весело разгружал неподъёмные ящики с овощами и фруктами, задорно переругиваясь с продавцами. Затем я возвращался в квартиру на рю Люссак, в барочный дом времён Хаусманна, где мои весёлые сожители всё ещё наблюдали эротические сны, и принимал душ. Следующим номером в моей программе было выскакивание в соседнюю булочную за горячим хлебом. В тапках на босу ногу я бежал по весеннему Латинскому Кварталу, пугая голубей и вдыхая тёплый запах цветения из Люксембургского Сада, и впереди у меня было всё.
Я ещё не знал тогда, чем отличается пулевое ранение от ножевого, и как лицо самоубийцы, надышавшегося выхлопными газами в автомобиле, отличается от лица самоубийцы, вынутого из петли. Я ещё не пытался утешить остолбеневших от горя родственников и не допрашивал безумных животных, именуемых сериальными убийцами, в тусклых подвалах. Я хотел изучать прошлое, читать книгу за книгой, листать пыльные инкунабулы в безмолвных архивах, путешествовать, писать занудные книги и преподавать что-нибудь старомодное. Возможно, я желал слишком многого: несбыточное сочетание постоянного предвкушения открытия — и безмятежного интеллектуального покоя. Поиска смысла человеческого существования — вкупе с беспечностью о его будущем. Вместо этого я стал копаться в пороках сегодняшнего дня и с ужасом ожидать порождаемый ими беспросветный день завтрашний.
Я питался тёплым хлебом и переходил на новый сорт сыра чуть ли не каждый день. Я пил молодое красное вино, потому что оно было дешевле кока-колы и кофе. Я курил термоядерные Житан и Галуаз Блонд. Я всюду ходил пешком, как и нужно передвигаться по маленькому Парижу. Мои будние дни были заполнены лекциями и тишиной библиотек, мои выходные — бесконечными улицами и площадями, бульварами и холмами, набережными и переулками — где со мной случалось самое главное: примирение с собственным бессилием. С тех пор моя память прикована цепями к крылатым львам моста Александра Третьего, и часть моего сердца лежит на неровных плитах Вандомской Площади.
Я изредка бывал в Париже за прошедшие с тех пор лет пятнадцать и каждый раз отмечал, что этот город не меняется. В отличие от Лондона, который к сожалению, а может быть и к счастью, как некий гигантский эволюционирущий организм, меняется, трансформируется и преображается на глазах. Зажмурься на мгновение — и вот ты уже не узнаёшь улиц, названий, людей, имён, да и самого себя — только бушует и пенится вокруг тебя Лондон, не устающий от вечности.
А Париж замёрз в своих усталых повторах барочных фасадов. Париж застыл в окаменевшей непрерывности своих бульваров. Он забылся в бестолковых политических дебатах за круглыми столиками своих тротуарных бистро. И только уродливые вкрапления идиотизма века двадцать первого, заставляют вздрогнуть умиротворённого этим постоянством визитёра: вопящие сочными красками щиты реклам напротив Оперы, глупое колесо обозрения у Тюильри и непрошеные знаки ислама на искорёженных смуглыми новыми хозяевами зданиях времён Наполеона Третьего.
Мы проехали Оперу: огромный торт из мрачного камня, блеска бронзы, темного металла куполов. С Авеню де Опера — свернули к Пале Роялю, миновали непривычную, не-Парижскую желтизну скромного фасада, вырвались на рю де Риволи, прямо к помпезной громаде Лувра, где я до сих пор помнил каждую комнату, каждый неожиданный поворот коридора. Мы проскочили рю де Колиньи с памятником мятежному маршалу и длинную цепь антикварных магазинов. Мы погнали по набережной де ля Межиссер, мимо набычившейся Сены, мимо параллельного, нижнего шоссе, затопляемого весной.
Отсюда и начиналась для меня сказка Парижа, самый лучший его пешеходный маршрут… Возник Новый Мост, с силуэтом древнего замка Консьержери на другой стороне реки. Там, на левом берегу, громоздился Дворец Правосудия, пасынок террора и гильотин. И там же — прозрачная хрупкость небесной радуги в витражах королевской церкви Сент Шапелль. Промелькнула вереница маленьких магазинчиков животных, в которых торговали редких пород собаками и кошками, птицами, обезьянами, змеями и ящерицами и прочей фауной. Следом — цветочные магазины с выставленными на тротуар рококошно-подстриженными миниатюрными деревцами и буколическими садовыми скульптурами. Затем, через реку, по мосту Понт-о-Шанж — туда, на остров Сите, где вознеслись древние башни Нотр Дам де Пари, с их узнаваемой, дряхлой готикой. С химерами и гаргойлями, сонно наблюдающими за муравейником туристов с крыш и колоколен. Мимо Полицейской Префектуры… Маршан автоматически подобрался, косясь на здание, в котором служил.